Автор: Djulian-of-Amberus
Фэндом: ориджинал, согласно классификации ФБ - мифология, исторические личности
Размер: мини (чуть меньше 5 тысяч слов)
Рейтинг: PG
Жанр: джен
Персонажи: Иван III/VI Антонович Романов(мёртвый), ОЖП
Предупреждения: общая тревожная атмосфера, смакование факта смерти, нелестное мнение о ряде исторических личностей и механизмах работы одного института общества, где-то вдалеке было недетальное описание жестокостей.
От автора: я искренне надеюсь, что наша незабвенная династия меня за это не засудит. Историческая лекция на фоне практически отсутствующего действия, "Чёрного ворона" и похорон. И да, узнав о мифологической принадлежности моей ОЖП, не кидайте камнями. Она не имеет никакого отношения к Логану или Икс-23.
читать дальшеБерег реки Невы, несколько километров вниз по течению от Шлиссельбургской крепости; 1764 г.
На огромном сером камне, омываемом древними водами, сидела нагая девушка. Изжелта-белые длинные волосы её спадали до пояса, закрывая от взгляда чрезмерно любознательного путника изящную фигуру. Взгляд серых глаз был устремлён куда-то на северо-восток. В нём не читалось ничего, кроме печали, но особой: она горевала не по близкому человеку, а по кому-то чужому, но, вместе с тем, дорогому сердцу. Через более чем сто лет такое чувство будут испытывать многие, ибо будет убит царь-освободитель, Александр II. И именно это чувство покажет террористам-народовольцам, что избранный ими путь неправильный.
Но сейчас на человека, что его испытывал, посмотрели бы как минимум странно. По «умершему» не так давно императору, Петру III, едва ли кто-либо стал бы горевать. Человек, подписавший мир на условиях сохранения статус-кво в практически выигранной войне с Пруссией, правитель, что никогда не любил страну, в которой должен был властвовать, насадивший в ней порядки, противные самой её сущности, едва ли мог вызвать симпатии у кого угодно – начиная с простого рекрута и заканчивая высшими дворянскими чинами. Потомок Петра I и Карла XII не был даже столь жесток, как другой потомок великого русского полководца и его противника – Дмитрия Донского и Мамая. Он не знал и не желал узнать Россию. Россия не приняла его. И едва ли кто-то по нему плакал, разве что маленький сын, Павел Петрович, один из немногих людей, о которых можно было с достаточной уверенностью сказать, что они были хотя бы привязаны.
Сидевшая на камне девушка не была исключением. Опечалена она была отнюдь не из-за того, что два года назад «умер» горе-император.
Причина скорби её была в другом. На коленях у неё лежал обёрнутый с ног до шеи в белый саван юноша. Лицо его, некогда молодое и даже в некотором роде красивое, ныне иссохло и светилось неестественной белизной. Волосы, когда-то белые, ныне отдавали сединой. В карих глазах, открытых, но никуда уже не смотревших и ничего не видевших, не было и тени жизни. Юноша был мёртв, и мёртвая голова его безвольно лежала на груди у девушки, что одной рукой держала его саван, а другой в каком-то безумном исступлении гладила волосы. По щекам её не текли слёзы, глаза не блестели, а щёки не покрылись даже румянцем. Она сама была бледна, будто богиня смерти Мара. Грудь её не вздымалась в частых волнительных вздохах, не содрогалась от тихого плача. Сама она, казалось, более не принадлежала этому миру, покинув его вслед за тем, по ком горевала. Лишь ласкавшие голову его ладони да прямая осанка, свойственная лишь живым, избавляла от ложного впечатления, навеянного тем, как поразительно, словно статуя, замерла девушка.
Губы её оставались недвижимы, лишь чуть содрогаясь, выпуская ничтожные струйки воздуха, которые шёпотом было назвать слишком громко. Едва ли можно было узнать по этим мельчайшим движениям, о чём она говорила почти про себя. Причиной этому был характер её скорби. Был бы юноша её возлюбленным – плакала бы она по жизни своей потерянной, был бы другом сердечным – по душе его неупокоенной, был бы братом – по уходу его раннему. Но не был он ей близок или мил, нет. В ней отражалось всё, что испытывала вся земля Российская. Она не горестно рыдала у всех на виду, но не могла отнестись к этому несчастному покойнику совершенно безразлично. Он не был родной кровью для неё, а если и был – то через четырнадцать колен Давидовых, а то и больше. Не справляла и тризну по нему, потому что почти его не знала. И лишь что-то далёкое, простая человеческая жалость, свойственная всякому, кто видит безвинную смерть, отзывалось в ней по отношению к этому несчастному.
Несчастным был человек совершенно необыкновенный, и судьба его также была необыкновенна и, вместе с тем, трагична, как ни у кого из его рода. В своих догадках о его занятии при жизни мы были недалеки от истины. Он действительно был когда-то властителем душ людских, государем могущественным, кесарем одной из самых больших стран в мире – империи Российской. Но много воды в Неве утекло с той поры: всяко больше, нежели со смерти Петра Третьего. Чтобы заглянуть во время правления его, нам нужно уйти назад намного дальше во времени, перемахнув через дни правления дщери Петровой, Елисавет, в дремучие годы междуцарствия и последних дней немецкого засилья и владычества бироновщины. В те два года, когда страной правил император-ребёнок, ныне двадцатипятилетний мёртвый юноша. И уже нетрудно догадаться, что это был собственной персоной Иван Антонович. В ряду своих тёзок он был то ли Третий, то ли Шестой.
История его покрыта ореолом тайны, мученичества, да и тайного мученичества, в общем-то, в особенности. В самом деле, едва ли в безграничной истории России найдётся такой чудовищно несправедливый парадокс. Жертва борьбы за престол, с малолетства не знавший иного неба, кроме как голубизны, испещрённой чёрными линиями клетки, одновременно является одной из тех личностей, что забыты и преданы забвению. О них молчат в храмах, не признавая их мученичество святым, мученичеством за веру. О них едва ли рассказывают всем и каждому, ограничиваясь зачастую парой страниц в учебниках истории, да и там упоминая вскользь и как бы невзначай. Ибо страницы эти черны и мрачны.
Да, страшное было время! Время, которое в истории империи Российской сравнилось с эпохой солдатских императоров в Западной Римской, да и частые перевороты Второго Рима напоминали в те смутные дни о себе. Благословенен будь свет, пролившийся вновь на нашу страну в царствование Екатерины, и благословенен будь император Николай Первый, твёрдой и грозною десницей покаравший взбунтовавшееся дворянство, ибо четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года от Рождества Христова окончательно ушли в прошлое дворцовые перевороты. Ушли, вполне может быть, не вовремя. Но ушли окончательно, возвратив уверенность монархам. Кто знает, может быть, это было одной – не главной, естественно, - из причин того, что Александр Второй, не боясь гнева главного союзника самодержавия, отобрал у него главный источник богатства – крестьян. Таким образом он расплатился сполна за сотни тысяч погубленных жизней, положив начало концу правящего сословия, что ещё тридцать лет сверкало талантами Гончарова, Толстого и других, но к концу века окончательно выродилось. И возмездие настигло русскую аристократию. Как за жизни простых жителей огромной страны, так и сильных мира сего.
Одной из этих жизней и был Иван Антонович. На престол он взошёл ещё чуть ли не грудным ребёнком. То был 1740 год. Прошли десять лет правления Анны Иоанновны, и «бироновщина» уже давно развернулась в полную силу. Засилье немцев не минуло и престол: новый самодержец, несмышлёное дитя, принадлежал к Брауншвейгской ветви Романовых. Регентом его сначала был всесильный Эрнст Иоганн Бирон собственной персоной, а затем – и мать, правительница Анна Леопольдовна, поддерживавшая курс предшественницы и вряд ли имевшая желание хоть немного сбавить степень германизации российских верхов. Подобное засилье немцев откровенно раздражало аристократию русскую. Следствием этого стал дворцовый переворот 1741/42 г., в ходе которого на трон взошла Елизавета Петровна.
Имя её вошло в историю в основном в тонах белых, светлых. Правление её для страны стало избавлением и ренессансом. Земля Русская породила Платонов и быстрых разумом Невтонов, на свет вышел её бессмертный гений, создатель первого университета и сам первый университет – холмогорский крестьянин Михайло Ломоносов. Значительно поднялся внешнеполитический престиж после выигранной войны со Швецией и побед в Семилетней войне. И хотя вместе с тем значительно ухудшилось положение крестьян, в те дни это не казалось столь критичным. Ведь славу императрицы увеличивала и её милость: за двадцать лет правления не было произведено ни одной смертной казни, не лила дочь Петра Великого крови, не было убито при ней палачами ни одного её подданного. Россияне её, можно сказать, любили, а историки жалуют и поныне.
Вот только ничего из этого не могло обрадовать Брауншвейгское семейство – Анну Леопольдовну, Антона Ульриха, её мужа, и их детей, старшим из которых был Иван Антонович. Их жизни в 1741/42 г. были пущены под откос. В 1746 г. от родильной горячки умерла бывшая правительница-регентша. Бывший генералиссимус при восшествии на престол Екатерины получил выбор: покинуть Россию в одиночестве, оставив детей в ссылке в Холмогорах, либо же остаться с ними и умереть. Он выбрал последнее. В 1774 г. умер. По ходатайству датского правительства его потомство всё же выехало из страны, и даже получало пожизненную пенсию. Но стало ли им от этого лучше? Им, говорившим по-русски, всю жизнь прожившим в России, пришлось жить в совершенно чуждой стране, с жителями которой их разве что родство по крови, давно позабытое, связывало? Вряд ли.
Не меньше других досталось старшему, Ивану Антоновичу. Он был помещён в Шлиссельбургскую крепость и рос там в заточении. Следствием этого стало – вполне естественно, надо заметить, то, что он повредился рассудком, о чём свидетельствовала Екатерина Вторая. Но, несмотря на это, тихий, сошедший с ума, безобидный парнишка всё ещё был опасным соперником для царствовавших особ. Когда умерла Елизавета, свергшая его, ситуация нисколько не изменилась. Если бы императора-ребёнка освободили, и он попал бы в руки врагов России, им бы с лёгкостью могли воспользоваться, как оружием в борьбе против империи. Отпускать его Ангальт-Цербстская графиня, имевшая куда меньше прав на престол, нежели дочь Петра, не собиралась. Ситуация усугублялась тем, что охрана Шлиссельбургской крепости получила строгое предписание: в случае угрозы освобождения Ивана Шестого просто-напросто убить его. По сути, царь-дитё был обречён до конца дней своих жить в крепости. Покинуть он мог её только мёртвым - либо сгнив заживо в застенках, либо приняв быструю смерть от штыка или пули там же.
Сбылся – в 1764 г. – второй вариант. Мирович, один из военнослужащих в крепости, решил отомстить начальству из-за служебных неурядиц. Он попытался вызволить шлиссельбургского узника, но безуспешно. Того просто-напросто застрелили, а затем вслед за Мировичем сбросили в Неву. Тел ни того, ни другого археологи будущего так и не нашли.
Зато неизвестная девушка на берегу реки нашла, и даже выловила из воды, как ей казалось, утопающего ребёнка, настолько детским было лицо Ивана Антоновича. Но нет - это был взрослый и умерший юноша. Без всякого посмертного одеяния, в обыкновенной робе, на которой ещё виднелись следы единственного выстрела. Тело было в крови, несколько костей переломаны – видимо, тюремщики не слишком заботились о трупе, когда сбрасывали его в реку. А вот незнакомка, которая, живя в лесу, и имени его, скорее всего, не знала, омыла Ивана и даже переодела его в белый саван. Откуда она, дикарка, взяла его? Трудно сказать. Она и сама не помнила. То ли сама сшила, то ли набрела на какую-то хижину в лесу и позаимствовала у хозяина, готовившегося к отходу на тот свет заранее, то ли в сундуке, что по реке проплывал, нашла. Но он у неё был, и использован был в самой разумной и изначальной своей цели – в качестве последних одежд не последнего свергнутого российского императора. Не сказать, чтобы она от сего благородного действа испытывала какое-либо удовлетворение. Ей было всё равно, оценил бы кто-нибудь этот поступок. Она совершила его просто потому, что должна была его совершить. И горевала по покойнику лишь потому, что больше горевать по нему было некому, и кто-то должен был его оплакать. По факту, она была единственной плакальщицей на его похоронах. Разве что не выводила художественно рыдания, заливаясь, не чувствуя ничего внутри. Нет, этого не было, как не было и места неискренности на её одинокой тризне по Ивану Антоновичу. Единственной на всём пространстве от Голштинии до Чукотки.
Она не любила взрослых людей. Они были слишком алчны, слишком жестоки, слишком лживы, слишком грешны. А те, кто не был, давно уж и сами стали уходить из их мира. Кажется, таких называли праведниками. Но их становилось всё меньше – с каждым веком, десятилетием, годом. Они уходили из этого мира, медленно, но верно. А с ними уходила и чистота людского рода, оставаясь лишь в детях, маленьких комочках жизни. Их она любила. Им она помогала, их она спасала, когда они попадали в лес или в реку, в её родовую вотчину, их жизни ещё были для неё драгоценны. А если взрослый, да ещё не самых хороших душевных качеств, вторгался в её владения, наводил там беспорядок, а потом совершенно случайно набредал на неё, то не было ему никакой пощады. Мужчины, позарившись на её красоту, всплывали по течению в нескольких километрах от места несчастью; женщины же, поседев и состарившись на несколько десятков лет от неимоверного испытанного ужаса, возвращались домой, если были у них дети, относительно живыми и здоровыми, а если нет – с вырванным сердцем и распоротым животом. Стариков она отпускала подобру-поздорову: им она давала время, чтобы они могли научить благочестию своих детей и самим позаботиться о своих очернённых душах, очистить их перед отходом к вечным берегам. Тела она из воды вытаскивала редко. Лишь тогда, когда это были новопреставленные - совсем ещё дети или отроки, относительно чистые. И сегодня было редкое исключение, которому она, надо заметить, даже обрадовалась. Столь светлого юноши, вышедшего из отроческих лет, давно уже не встречалось. Едва ли он был праведником по собственной воле, скорее, был заточён: в Шлиссельбурге других не водилось. Но и такой улов на общем фоне отсутствия благочестия в этих краях, был далеко не так уж и плох, надо отметить. И если бы он просто наглотался воды во время побега от тюремщиков, она бы, быть может, сделала всё, что смогла, и вытащила бы его с того света, спася из лап смерти. Но те уже вцепились в него мёртвой хваткой, и отпускать не собирались. Всё, что оставалось девушке – справить тризну, выкопать голыми руками могилку, погрузить в неё покойника, сорвать с дерева ветки, кое-как соорудив из них крест, чтобы тот хотя бы относительно напоминал висевший на шее у покойника, и периодически приходить сюда горевать по несвоевременно ушедшему из жизни императору. Не жалея, не всхлипывая, не плача. Просто думая о том, как несправедлива была его кончина. О том, что не здесь ему должно лежать, а в усыпальнице какого-нибудь собора. О том, что не ей, безмолвной, находиться здесь, а его матери – девушка не знала, что той и в живых не было, - матери, что пролила бы по нему слёзы. О том, что не её слова должны быть произнесены над его могилой, а слова императрицы, правительницы России. О том, что ничего из этого мертвецу было не суждено. Он довольствовался ей. Отнюдь не лучшей плакальщицей, отнюдь не той, что смогла бы похоронить его так, как он заслуживал, отнюдь не лучшей безутешной подругой: она не была ему ни вдовой, ни сестрой, ни, говорить даже нечего, матерью. До этого дня она Ивана Антоновича даже не знала. Разве что как царя, который в своей жизни ни разу не царствовал. Не потому, что был слишком скромен и безобиден, слишком не властен, слишком тих, как Фёдор Иванович, не потому, что был слабоумен с рождения, как Иван Алексеевич. А потому, что был маленьким ребёнком со дня коронации и до дня дворцового переворота, а после не был ни кем, и в истории остался ни кем иным, как «шлиссельбургским узником». Но такова была участь её. И участь его. И быть ему оплаканным незнакомкой, что видела в нём не более, чем чистое, детское лицо, и светлую, загубленную душу. Ладно бы она ещё была женщиной из деревни, или отшельницей из женского скита. Тогда хотя бы донесла до погоста, нашла бы священника, попросила бы отпеть – на шее несчастного висел православный крест, за мужиками бы послала – соорудить простенький деревянный гробик. Да или даже просто дворянкой, что охотилась и случайно, по странной доброте своей души нашедшей тело, вынесенное к берегам, подозвавшей слуг и велевшей ему отнести труп в ближайшую деревню или село: вдруг оттуда крестьянин? Или в тот же Шлиссельбург – узник-то был оттуда, а других тюрем в округе не было, и уж точно их не нашлось бы по течению Невы. Похоронили бы тогда его на каком-нибудь городском кладбище, или безымянную могилку рядом с церквушкой соорудили. Но она не была дворянкой, монахиней, горожанкой, крестьянкой или казачкой. Она и человеком-то, говоря строго, не была. Девушкой – да, но не человеком.
Милосвета – так звали её – была одной из тех, кого именовали то ли лешачихой, то ли русалкой. Но не была она ни той, ни другой. Лесным духом – это верно. У её рода даже было своё особое имя. Звали их расамахами(1) , и жили они здесь со времён столь стародавних, что уж и сами они, наверное, едва ли помнили. Здесь, рядом с истоком Невы, была северная оконечность территории их клана, простиравшейся на тысячи квадратных километров от запада земель новгородских до земель дреговичей сотни лет тому назад. Ныне же они медленно исчезали, уходя в вечность вместе со многими чудесами сего мира, и Милосвета, наверное, была одной из последних. Своих сородичей, во всяком случае, она не видела уже на протяжении десятков лет. И чувствовала, что рано или поздно настанет и её черёд отправиться вслед за ними, отчалить от этих грешных земель к блаженной бесконечности. С каждым годом не просто ощущение, но и само желание сделать это, лишь усиливались, приобретая всё большую навязчивость. Мысли о конце дней её здесь никак не желали отступаться. И это не слишком радовало её, особенно учитывая то, что каждый месяц ознаменовывался тем, что мысли эти накатывали на её бедную головушку со всё большей, всё более убедительной силой, преследуя и не давая покоя. Особенно перед сном.
Милосвета часто спрашивала себя: а за что ей это всё? За что те, которые властвовали в стране медовых берегов и млечных рек, определили ей эту участь?
Она ведь не выделялась ровным счётом ничем среди своих сестёр, что раньше без числа водились на этой земле, и на которых часто набредали люди. Ни внешностью – обычная симпатичная девушка, не более того, ни характером – не была она ни чересчур добра, ни чересчур зла. Подобную заурядность люди описали бы четырьмя словами: «родилась – вышла замуж - крестилась». Не было у неё в биографии ни великих дел, свершений, подвигов, спасений, равно как, впрочем, не было и совсем уж чудовищных даже для злого духа, такого, как она, преступлений, вроде массовых убийств или сожжений храмов. Ровным счётом ничего.
Она прибыла на эту землю из вечности в тоже время, как и все её родственницы. Не раньше, но и не позже. То было чудесное время. Время, когда Земля, наконец, освободилась от сковывавших её ледников, и звонко зажурчали ручейки, и зазеленело всё вокруг. И люди, и животные пришли на освободившиеся просторы, и заселили их. А дабы следить за ними, то оберегая от греха, то жестоко за него наказывая, спустились в заново родившийся край дива всякие. Среди них были и расамахи, заселившие берега рек около пяти с половиной тысяч лет тому назад.
Милосвете достался совсем небольшой участок новорождённой Невы. Два километра влево, два километра вправо – и уж невооружённым глазом она видела сестёр своих, на территорию которых заходить было нельзя. Сто метров вглубь леса в одну сторону, сто – в другую, и уже следы виднелись на коре деревьев – то лешие своими когтями оставляли метки на высоте, недоступной ни одному зверю. Гиганты чащи расамаху любили и уважали, и была она к ним вхожа, порой даже угощением на их пирах довольствовалась. Но дале себя дороги ей они не давали. Негоже, говорили, тебе выходить к людям. Первые несколько сотен лет она не слушалась их мудрых советов, нарушала запреты. Нетрудно догадаться, что последствием этого становились несчастные влюблённости, сожжения на кострах, периодические мольбы богам медовых берегов о даровании смертной участи. Но к счастью, Милосвета не горела, а раны от вил, которыми её неоднократно бивали, или даже мечей, затягивались на ней слишком быстро, чтобы успеть стать смертельными. Один раз её разорвали на дереве, как князя Игоря, - так и тут нашла бестия выход, ночью соединившись двумя своими половинками, и устроив всей деревне жестокую месть за то, что так с ней обошлись.
Помимо этого, на беду свою, она не умела ни веселиться и любить в полную силу, ни горевать и оплакивать умершего раньше неё или даже своего срока милого сердцу. И две слезинки она еле проливала – да и то уже к концу своих дней среди смертных, дней молодости мира их, когда души их непосильным грузом ложились на её душу.
С тех пор много воды в её вотчине утекло. Она не ходила к людям на протяжении нескольких тысяч лет. Она больше не любила и не желала любить их. Сердце её очерствело, и она стала ни кем иным, как злым духом своего леса, духом карающим. Да, совсем безгрешным она всё ещё помогала, но ежели хоть малейшее чёрное пятно проступало на душе человека, то не было ему от неё никакой пощады, лишь смерть неминучая, ибо никто ещё не избегал её возмездия за свои проступки и проступки рода людского. Она же медленно, но верно, начинала уставать от подобного однообразного быта. На её глазах смертные провели свою молодость, возмужали, засияли всей красотой своих тел и умов, и понемногу начинали стареть. Мир же старел и дряхлел куда быстрее, чем они. Особенно в её восприятии – восприятии одного из тех многих неведомых и чудесных явлений, что люди едва ли были способны объяснить, но уже пробовали обосновать. Это было ярким признаком того, что они, наконец, повзрослели. Им уже не была нужна показательная порка, не нужен был родительский крик, не нужны были и опекуны и представители пред высшими силами, не нужны были учителя, что следили бы за ними, воспитывали их и обучали тому, что случалось, что происходило, что было вокруг. И они отступали всё дальше – кто на север, кто на юг, кто на запад, кто на восток. В скрытые от человеческого взгляда укромные уголки мира сего, где находилось ещё им место. Оставляя человечество в гордом одиночестве владычества и тоски по годам соседства с собой.
Из края, где жила Милосвета, края маленького, и близко не сравнимо с бескрайними просторами далёких Востока и Сибири, они ушли уже очень давно. Лесные великаны и их свита покинули эти земли уже почти полтысячелетия назад, в те годы, когда пало здесь вековое вечевое владычество, когда прекратилась новгородская вольница, и воцарилась над всею Россией московская повелевающая деспотическая длань. Чуть позже отсюда ушли праведники. Наконец, исторические бури, проносившиеся в этих краях с конца шестнадцатого века, понемногу унесли с собой и последних из тех, кто ещё периодически напоминал о факте своего существования. Её сестёр. Одну за другой, словно страшнейшей чуме, давно собравшей свою кровавую жатву с людей, оказалось мало. И осталась Милосвета одна. Сама себе хозяйка, полновластная владычица – но чего? Всех окрестных земель? Но они уже умерли в её глазах. В них не осталось ни прежнего духа, ни прежней жизни. Не было здесь счастья расамашьей душе. Она скучала, томилась в безмолвном ожидании своего часа. Часа, когда её мучениям и тоске будет положен конец. Конец, который она уже достаточно давно заслужила. Она ведь работала исправно. Не милосердствовала чрезмерно, отпуская каждого заблудшего грешника, дабы те продолжали свои тёмные дела, но и не зверствуя сверх дозволенного, прощая, когда должно было простить. Дети и старики не страдали от её рук, наоборот – она выводила их из чащи, порой даже потчевала, когда они в этом нуждались. Вокруг неё не особо радели о задаче, для которой пришли в этот мир. Но они все ушли. Соорудили плотики - и отплыли в открытое море, а там и сгинули до единой. Она пыталась с ними – не вышло. Судёнышко её не разбилось, прошло через все воды Земли кругом, и всё равно вернулось туда, откуда начинала она свой путь. Знак богов млечных рек был очевиден и в интерпретации не нуждался. Её время здесь не вышло. Она должна была продолжать делать то, что делала из века в век. Нести свою небесполезную, но одиночную вахту реки, что сверкала молодостью на её глазах, а ныне состарилась, как и всё вокруг. Делать было нечего, а впадение в апатию означало ещё большие скуку, печаль и тоску, которые себе Милосвета позволить не могла. Приходилось ждать хоть какой-то весточки с медовых берегов, но и той всё не было. Как и хоть кого-то знакомого, кого-то, кто хоть с натяжкой, но всё-таки мог принадлежать к её роду, роду чудес этого седого края. Или хотя бы чистую душу, не тронутую ветрами скорби и греха, с которой можно было бы почувствовать малейшее единство. Но таких не было – разве что дети. Святых в её маленьком мирке отроду не было, а тех, кто мог спасти Содом или Гоморру, она с Северной войны не видела. Вот и сидела целыми днями на камне, выслеживая неосторожных путников зоркими очами или просто заманивая красотой фигуры. Что ей ещё оставалось, в конце концов?
Был бы юноша, которого она выудила из быстрой воды, жив! Вот он, перед ней, долгожданный подарок высших мира сего. Безгрешный, чистый, светлый, при этом молодой, красивый, наверняка начитанный – других в тюрьме в нескольких километрах вверх по течению попросту не содержали… Ну не подарок ли судьбы на старости лет и к концу её мира? Может, она бы даже плот соорудила снова, и снова бы поплыла к медовым берегам вместе с ним. Но он был мёртв. И ей оставалось только горевать по нему.
А быть может, даже и по себе. Ведь если он был ключом её к открытию нужного пути, то этот путь оставался для неё навеки закрыт, и целая бесконечная вечность обрушивалась на её плечи неподъёмным грузом лет, которые только предстояло прожить на дряхлой Земле без малейшей надежды на блаженство в конце, то следовало проводить тризну не только по нему, но и по её жизни. Жизни, которая из-за смерти Ивана Антоновича была загублена на корню, повергнута наземь и растоптана. И посреди мокрого места, что от неё осталось, лежали два тела. Одно уже давно охладело, а другое, сохраняя все признаки жизни, билось в конвульсиях. Одно было трупом императора Ивана Шестого, другое – агонизирующей душой расамахи Милосветы.
Меж тем, солнце, освещавшее их, садилось. Сгущался сумрак, и в скором времени должна была наступить ночь. Одинокая тризна подходила к концу. Единственная гостья потихоньку становилась единственной могильщицей.
Она думала о том, что следовало бы, наверное, тайком пробраться на какое-нибудь кладбище, и похоронить Ивана Антоновича по-человечески, как того требовал его Бог. Но сделать этого она не могла. Не из-за того, что не хотела, иль злонамерение лени закралось в её душу, или боялась, что поймают её. Отнюдь. Она желала сделать для этого юноши с детским лицом всё хорошее, что только могла, и энергия у неё для этого была; и не подвержена она была лени, потому что была духом, и бичи, что из века в век преследовали род человеческий, не могли поразить её; будучи же неуязвимой для оружия смертных, она нисколько его не опасалась. Единственным, что заставило её завершить церемонию отправки Ивана Шестого к медовым берегам именно здесь, рядом с рекой, было то, что могилку, что она бы сделала на кладбище, несмотря на то, что сделала это для почти святого человека, наверняка бы посчитали проявлением бесовщины и срыли, а то и вовсе раскопали бы. А этого она позволить себе никак не могла. Последний долг надлежало исполнять с тем, чтобы он действительно стал последним.
Она рыла землю руками, кисти которых заметно удлинились, а маленькие, поразительно аккуратные для тех лет ногти, заметно увеличились, превратившись в мощные, звериные когти. И всё равно, даже несмотря на эти приспособления, дело продвигалось крайне медленно. Милосвета задалась целью уйти на метра три вглубь: покойник этого вполне заслуживал.
Прошло около часа-полутора, прежде чем она завершила первую часть своей работы. От чего расамаха страдала, так это от стремления сделать всё как можно лучше. Она вырыла идеальный прямоугольник с длиной в два метра и шириной в полтора, выгладив при этом все его стороны до практически ровного состояния. Лишь тогда резко выпрыгнула вверх, зацепившись когтями за верх ямы и, подтянувшись, выползла наружу. Взяла в руки тело и, спустившись обратно, аккуратно положила его, поцеловав в лоб и укутав до конца в саван. Поправила ткань, в последний раз посмотрела на Ивана Антоновича и вновь выбралась из его могилы. На этот раз – навсегда. Медленно, по горсточке принялась засыпать его землёй. Когда вся она вернулась на своё исконное положение, а это произошло ещё спустя час, разровняла её. Сорвав с дерева две ветки, зелёные ото мха, их покрывающего, воткнула их в могилу андреевским крестом. Собрав валежник, выстлала его вокруг, сделав своеобразную ограду. Протяжно завыла:
- Под ракитою зелёной
Царевич раненый лежал
Прилетела птица-ворон
Начал каркать над кустом
Над ним вился черный ворон,
Чуя лакомый кусок
Ты не каркай, черный ворон
Над моею да головой
Ты слетай-ка, черный ворон,
К отцу, к матери домой
Отнеси платок кровавый
Милой любушке моей.
Ты скажи – она свободна,
Я женился на другой.
Была свадьба тиха, смирна
Под ракитовым кустом
Поженила пуля быстро,
Обвенчала мать земля
И голосила она так всю ночь, до самой зари, пока небо не начало понемногу розоветь. И вместе с ней, казалось, весь лес ожил, каждое дерево, каждая травинка, каждый куст запел печальную песнь. И горе было тому, кому не повезло заблудиться в недобрый час похорон императора-ребёнка. Вой, лай, рёв, гам, нескончаемые вспышки молний на звёздном небе, уханье филинов, - всё это обрушивалось на головы несчастных путников, создавая впечатление пришествия самого Зверя. Ужас их близился к животному, и лишь самые отважные из них не поддались страху и отчаянию и не сошли с ума в ту ночь.
Сумерки возвращались. Чернота сменялась тёмной синевой, с каждой минутой становившейся всё светлее. Луна тускнела, и с ней – большая часть звёзд, лишь Венера ненадолго ярко загорелась на небосводе, лишь затем, чтобы пробыв там лишь несколько мгновений, раствориться в голубизне утреннего ясного неба.
Солнце, наконец, всходило, пробиваясь сквозь кроны деревьев, стараясь отбить у тьмы каждый метр, что та захватила – здесь, в разреженных лесах севера Европы, это не представляло для него непосильной задачи. Горизонт тени отдалялся с каждой секундой всё дальше на запад, и Милосвета, сидя на камне, даже почти увидела, как он с огромной скоростью преодолел реку, и защурилась от света, ударившего ей в глаза. Подобное совершалось на её памяти уже бесчисленный раз, и не было для неё уже ровным счётом ничего удивительного в этом действе, пусть оно и оставалось почти таким же красивым, каким было на заре времён.
Удивило её совершенно другое. И скорее даже поразило. Земля позади неё зашевелилась, горсти её полетели в разные стороны, формируя кучи вокруг могилы. Что-то большое явно раскапывало её изнутри. Расамаха, изумлённая, не могла даже пошевелиться, дабы проверить, не покойник ли решил выйти на свет божий.
Её подозрения подтвердились. Спустя несколько минут из-под земли показалась рука. За ней – вторая. И, наконец, голова. Светловолосая голова, ртом хватавшая воздух, что было мочи, дабы отдышаться, параллельно сплёвывая землю в приступах рвоты. Когда же, наконец, тошнота закончилась, а кислорода в лёгких появилось достаточно, глаза головы, беспомощно висевшей на руках над ямой, уставились на Милосвету, каждую секунду отводя свой взор от обнажённой девушки, но вместе с тем пытаясь изучить её. В тишине взаимного изучения прозвучал тихий голос.
- Господи. Где я?
_____________________________________________________
(1)Одно из возможных написаний – Прим. авт.
@музыка: Даргомыжский - Романсы (альбом-коллеция "КП")
@темы: история, фанфик, мифология и фольклор, джен, Иван Антонович, Милосвета